Был некрасив, картавил — и все равно покорял женщин
Один из самых частых мотивов воспоминаний о Гумилеве: он был удивительно некрасивым. Сергей Маковский, редактор журнала «Аполлон» и один из ближайших знакомых Гумилева, так запомнил поэта: «Лицо его благообразием не отличалось: бесформенно-мягкий нос, толстоватые бледные губы и немного косящий взгляд». К этому добавлялся заметный дефект речи:
Маковский же отмечал: «По наследству от предков Гумилев не получил ни красоты, ни физической силы, ни цветущего здоровья. Казался почти хилым. Может быть, это отчасти и вызвало ставшую его „второй натурой“ позу мужественной неколебимости». При этом «чуть прищуренные и косившие серые глаза с длинными светлыми ресницами, видимо, обвораживали женщин, успех у начинающих поэтесс, его учениц, он имел несомненно».

Сильнее всего Гумилеву досталось от Ирины Одоевцевой: «Трудно представить себе более некрасивого, более особенного человека, — писала она в мемуарах «На берегах Невы». — Все в нем особенное и особенно некрасивое. Продолговатая, словно вытянутая вверх голова, с непомерно высоким плоским лбом. Волосы стриженные под машинку неопределенного цвета. Жидкие, будто молью траченные брови. Под тяжелыми веками совершенно плоские глаза» — и дальше еще несколько абзацев издевательских претензий к его внешности. Но уже через несколько абзацев Одоевцева видит его глазами влюбленной Ахматовой — пусть некрасивого, но очаровательного, с иконописным лицом («плоское, как на старинных иконах») и загадочным взглядом.
Поэт Георгий Иванов подтверждает: «Внешность Гумилева показалась мне тогда необычайной до уродства. Он действительно был некрасив и экстравагантной (потом он ее бросил) манерой одеваться — некрасивость свою еще подчеркивал». И все же Иванов отмечал, что любой молодой поэт при встрече с этим человеком чувствовал «граничащее со страхом почтение ученика к непререкаемому мэтру». А на женщин порой он производил совершенно ошеломительное впечатление. Уже после его смерти Лариса Рейснер, одна из самых ярких женщин эпохи, убивалась: «Если бы перед смертью его видела, — все ему простила бы, сказала бы правду, что никого не любила с такой болью, с таким желанием за него умереть, как его, поэта, Гафиза, урода и мерзавца. Вот и все».
Носил в кармане белую мышь и устраивал бои тарантулов
Гумилева чаще всего ассоциируют с экзотическими африканскими животными — пантерой, чью шкуру он привез с собой из экспедиции, или изысканным жирафом, который бродит на озере Чад. Но любил Гумилев и зверушек поменьше. Алексей Толстой, друживший с Гумилевым с молодых лет, вспоминает царскосельский быт поэта около 1908 года: «В то время в Гумилева по-настоящему верил только его младший брат-гимназист пятого класса, да, может быть, говорящий попугай в большой клетке в столовой. К тому же времени относится и ручная белая мышь, которую Гумилев носил в кармане или в рукаве».

Но следующим летом у него появились питомцы поинтереснее. Гумилев тогда приехал в Коктебель с Елизаветой Дмитриевой — будущей Черубиной де Габриак. «Все путешествие туда я помню как дымно-розовый закат, и мы вместе у окна вагона, — вспоминала она. — Я звала его „Гумми“, не любила имени „Николай“ — а он меня, как зовут меня дома, „Лиля“ — „имя похоже на серебристый колокольчик“, так говорил он».
Роман не задался. Дмитриева потребовала, чтобы поэт возвращался в Петербург один. «Гумилев с иронией встретил любовную неудачу: в продолжение недели он занимался ловлей тарантулов, — вспоминает Толстой. — Его карманы были набиты пауками, посаженными в спичечные коробки.
Затем он заперся у себя в чердачной комнате дачи и написал замечательную поэму „Капитаны“». Биограф Юрий Зобнин в книге «Николай Гумилев. Слово и Дело» пишет: «Гумилев перед отъездом устроил для Волошина и его гостей показательный бой пауков-тарантулов, которые в коктебельские дни жили у него в картонных коробках. Подравшись всласть, пауки разбежались».
Был хронически безграмотен — и не стеснялся

Сейчас стихи Гумилева изучают в школе, но сам поэт преподавателей наверняка разочаровал бы. «Точными знаниями он не обладал ни в какой области, — свидетельствует Маковский, — а язык знал только один — русский, да и то с запинкой: писал не без орфографических ошибок, не умел расставлять знаков препинания, приносил стихи и говорил: „А запятые расставьте сами!“» Вячеслав Иванов высказывался жестче: «Ведь он глуп, да и плохо образован, даже университета окончить не мог, языков не знает, мало начитан». Еще хуже было с иностранными языками, переводы с которых поражали современников «невероятными ляпсусами».
Но с годами — и особенно после трагической гибели Гумилева — даже самые суровые критики смягчились. Тот же Вячеслав Иванов в 1935 году называл поэта уже не глупцом, а «нашей погибшей великой надеждой».
Любил лезть на рожон
Как настоящий романтический герой, Гумилев не умел не высовываться. Особенно в послереволюционном Петрограде, когда все инстинкты должны были велеть ему сидеть тише воды. У Гумилева такой инстинкт не работал.
Николай Оцуп, поэт и один из ближайших учеников, рассказывал про лекции, которые Гумилев читал то в Доме искусств, то в Пролеткульте, то на Балтфлоте. Лекции он читал не снимая шубы мехом наружу — не из экстравагантности, а потому что аудитории не топили. И в этих выступлениях то и дело проскальзывали неудобные тезисы. «Сам Гумилев даже пролеткультовцам говаривал: „Я монархист“, — пишет Оцуп. — Гумилева не трогали, так как в тех условиях такие слова принимали за шутку».
Одоевцева описывает другой поэтический вечер у балтфлотовцев, на котором Гумилев «особенно громко и отчетливо проскандировал» строки: «Я бельгийский ему подарил пистолет/И портрет моего государя». По залу пошел ропот, матросы вскочили. Гумилев невозмутимо дочитал стихотворение, скрестил руки на груди и стал ждать. Повисла пауза — а потом зал взорвался аплодисментами. На обратном пути он признался Одоевцевой, что ему «было даже очень страшно»: «Только болван не видит опасности и не боится ее. Храбрость и бесстрашие не синонимы. Но необходимо уметь преодолеть страх, а главное — не показывать вида. Этим я сегодня и подчинил их себе». Слух о «контрреволюционном выступлении Гумилева» пополз по городу — возможно, такие публичные выходки в итоге и привлекли к нему внимание опасных людей.

Читал в тюрьме Библию и «Одиссею»
Сын поэта Орест Высотский приводит слова отца: «Чтобы стихотворение возбуждало любовь и ненависть, заставляло мир считаться с фактом своего существования, оно должно иметь мысль и чувство… Гомер, оттачивая свои гекзаметры, счел бы себя плохим работником, если бы, слушая его песни, юноши не стремились к военной славе, если бы затуманенные взоры девушек не увеличивали красоту мира». Всю жизнь ориентируясь на Гомера, Гумилев и закончил жизнь с «Илиадой» в руках.
Маковский вспоминал, что незадолго до ареста летом 1921 года Гумилев ездил в Крым с красными: «играл с ними в карты, шутил, много пил». Поэт продолжал читать лекции, наставлять молодых поэтов, готовил к печати новый сборник стихов — Гумилев хотел назвать его «Посредине странствия земного», но в итоге было выбрано ветхозаветное заглавие «Огненный столп». А ночью на 3 августа «люди в кожаных куртках куда-то повели его, позволив ему из книг взять с собой Библию и „Одиссею“. Никто его не видел больше». Возможно, Маковский ошибся: несколько человек, включая Георгия Адамовича и Георгия Иванова, говорят, что прислать эти книги Гумилев просил уже из заключения.
Через пару недель газета «Жизнь искусства» сообщила о скором выходе новой книги Гумилева — в эти дни в Петроградской ГубЧК уже готовилось постановление о расстреле участников «Таганцевского заговора». В сентябре в «Петроградской правде» появился список расстрелянных по «таганцевскому делу». О Гумилеве сухо сообщалось: «б[ывший] дворянин, филолог, поэт, член коллегии „Изд-во Всемирной литературы“, беспартийный, б[ывший] офицер. Участник петроградской Б[оевой] O[рганизации], активно содействовал составлению прокламаций к[онтр]револ[юционного] содержания, обещал связать с организацией в момент восстания группу интеллигентов, которая активно примет участие в восстании, получал от организации деньги на технические надобности». Много лет спустя старший помощник генпрокурора СССР Геннадий Терехов утверждал, что Гумилеву действительно предлагали вступить в заговорщическую организацию, но он отказался — и пострадал только за то, что из соображений офицерской чести отказался донести на них.

Уже после его расстрела в Петроград переехала ростовская «Театральная мастерская», о которой в последние недели перед арестом Гумилев много хлопотал. Театр поставил его пьесу «Гондла». Четыре представления прошли с аншлагом, но спокойно, а на пятом публика стала кричать: «Автора!» Спектакль немедленно запретили, а вскоре и театр был ликвидирован.
